Не выпустят они, это он уже понял, а поняв, почему-то не испугался — страх разом кончился, осталась в душе только неизбывная горечь от того, что не смог выполнить все до конца, что опередили они его, не дали дойти до знакомого дворика и постучать в двери старого дома, где жил Прокоп. Не дали рассказать, передать тайну. Наверное, ради нее он и мучился у немцев все эти долгие месяцы, терпел косые взгляды горожан и учился не презирать сам себя, а теперь оказалось, что все напрасно и тайна должна умереть вместе с ним. Как же несправедлива судьба!
Сколько раз он мог расстаться о жизнью — в окопах на Империалистической, попав под трибунал во время своих скитаний, в революцию, при нападении на поезд анархистов, во время службы в Красной армии, когда болел дважды тифом, когда сидел в тюрьме, но всегда провидение спасало его, выводило из-под последнего удара, готового поставить точку.
Хорошо, теперь он обладает ей, но не может передать никому из своих, а это самый страшный удар судьбы — знать и не иметь возможности сказать своим, вовремя предупредить.
С трудом опершись руками о грязный пол, он сел и привалился спиной к стене. Тело болело, но сильнее болела душа: уж лучше бы Клюге ударил его сапогом в висок и убил — не было бы теперь таких страданий, а худшие, видимо, еще впереди: господа завоеватели весьма изобретательны на разные мерзопакости.
Для себя он решил: главное — молчать, молчать, как бы ужасно ни оборачивались события. Молчать на допросах, молчать под пыткой, поскольку лишь откроешь рот и больше может ни достать сил сдерживаться.
Бютцов нагнулся и заглянул в лицо переводчика, ловя его ускользающий взгляд.