В неведомом новом поколении видела нечто свое, одной ей доступное, а именно тех давнишних людей, кости которых истлели в земле; она их видела, помнила их дела, и каждый раз, когда свершалось насилие, припоминала именно то, что было ей известно, возмущалась в меру сил и разума и строго судила живых, новых и неведомых, мерою того суда, какой свершился на ее памяти над исчезнувшими поколениями. Явственно видела в рыжебородом чудище Ларивона Филаретыча, убийцу родного брата, в могилу которого вбит был тополевый кол; видела тупых и до одури жестоких апостолов Филаретовых, душителей кудрявого Веденейки, – да уже не Веденейка ли кудрявый на ее старческих руках сейчас?
– Веденейку вижу! Веденейку, богородица пресвятая! Унесу сейчас.
– Чаво бормочешь-то, осподи прости!
– Не простит господь, не простит! Убивства не прощаются! Земля, оскверненная кровью человеческой, кровью же и омывается!
Демка опамятовался – всхлипнул раз, другой; тело его конвульсивно передернулось.
– Окотись, окстись! – бормочет Филимон.
А тут еще бабка Ефимия подкинула:
– А, разбойник! Каково? На всякого зверя – волчица сыщется.
Голос бабки Ефимии дошел до сознания Меланьи, и она вдруг обрела дар слова:
– Сатано ты, сатано треклятый! Ребенчишка мово в кровь избил, лихоимец!
Вырвав руки из лап Филимона, Меланья царапнула его по пунцовому лицу своими черноземными ногтями – кровцу добыла. Рубаху разорвала до пупа. – Асмодей, асмодей! – кричит.