– Прокляну!
– А не надорвешься? Проклинаючи-то?
– Уж за ради тебя постараюсь. Не надорвусь.
Ганин отвернулся к окну. Пробурчал:
– На тот свет скоро, а она проклятья творит. Что Богу-то скажешь, а, Агафья?
– А так и скажу. Что пришел в наш дом нехристь, окрутил девоньку. Думаешь, я не знаю про тебя? Все она мне рассказала! Как людей смертью бил за фашистское барахло. Как в тюрьму ходил за зелье. Ты! Ты думай, что Богу сказать.
Отвечать как бы было и нечего. Бил людей смертью за фашистское барахло? Бил.
Он сидел спиной к Агафье и слушал, как она шаркает, звенит кастрюлями – не иначе проверяет, не стащил ли он уже чего. Пару раз старуха кашлянула, пару раз спине стало горячо – это, понял Ганин, обжигала его старухина ненависть, а затем, наконец, дверь хлопнула – и он остался один.
"Он сидел час, может быть, два. Ночная изба безмолвствовала, выжидала. За окном звенели цикады. В небе промчался черт в ступе – или показалось? Ночь была тревожной: из нее невесть куда делось прохладное спокойствие, краски сгустило, благость испарилась. К тоске на душе примешался страх.
Ганин заставил себя подняться с табурета, задвинул засов на двери, выключил от греха подальше свет. Привыкнув к темноте, полез по шаткой лестнице на чердак. Там под охапками сухого сена он нащупал проклятую холстину. Спустившись, разложил ее на полу. Разглядывал – нужно было время, чтобы решиться, а затем торопливо, боясь передумать, начал развязывать тесемки.
Меч полыхнул рубином и позолотой.
Его рукоять была теплой.