Это были его руки, а не лапы, его кожа, а не шкура!
Бросил взгляд в сторону: над таежной грядой поднимался дым. Тут же в памяти вспыхнули события прошедшей ночи: дед Федор, раззявивший окровавленный рот, словно рыба на берегу, дергавшиеся в агонии тела мучителей.
И тогда Бориска повалился в высокую, окропленную росой траву и взвыл. Ему захотелось, чтобы все было как раньше, в Натаре, чтобы жива была Дашка, чтобы в его жизни не было ни водяного змея, ни желтоглазого, и главное – не было этой странной силы.
После Тырдахоя он сторонился людей, особенно с доброжелательным взглядом – всюду чудились предательство, ловушки. Можно было сигануть в реку – к водяному змею. Или в тайгу податься навсегда. А то и под землю сверзиться, найдя выработанный отвал.
Но что-то держало – то ли неясные мысли, в которых маячила тырдахойская церковь, то ли нежелание терять свой облик.
Мысли крутились вокруг заученного в доме Федора – Боженька сверху посылает «на земли» страдания. И их нужно терпеть до встречи там, «на небеси», а не в смрадных и кровавых местах, которые ему открылись.
Бориска не раз прибивался к сворам таких же, как он, отщепенцев, но те тут же отваливались от него, как ледышки от кровли по весне.
Никогда не забудется ночь на охотничьей заимке.
Бориска набрел на нее по осени, далеко учуяв мясной дух. И так захотелось хоть какого-нибудь варева, что ноги сами понесли к черной от времени развалюхе.
И ведь наперед знал, что все неладно, а поплелся. Если б то были охотники, собаки уже охрипли бы от лая. Кто ж без них отважится бродить в приленских лесах? Если такой же, как он, блукавый – безродный и бездомный, – от двери из лиственничной плахи тянуло бы довольством и радостью человека, ненадолго нашедшего приют.
А возле зимовейки смердело покойником. И еще той пропастью, где живут подземные твари.
Ни мертвяки, ни чудища Бориске не страшны. Его сердце глухо и часто забилось, потому что за дверью были живые люди. А от них ему уже досталось сполна. И все же он постучался.
Какое-то время избенка молчала.