Потом она еще спела несколько колыбельных — почему-то другой музыки не складывалось, — и неизвестно, как бы закончилась эта игра, если бы не явился пьяненький Прошка Грех с бутылкой шампанского и не потребовал выпить немедленно за его дочь. И все неожиданно обрадовались ему, хотя раньше тяготились им, зашевелились, зазвенели бокалами и стали смеяться и петь, чувствуя облегчение.
Потом Николай Иванович стоял перед нею на коленях и, сложив руки как перед иконой, спрашивал страстно и боязливо:
— Откуда в тебе это, Любушка? Откуда? Откуда?! Скажи, ну, не бойся!
— Не знаю, — отвечала она.
— Спой еще, спой! — умолял он.
Она была рада петь, но садилась за инструмент и ничего не могла вспомнить. Что-то призрачное слышалось ей; далекие и словно бы отраженные звуки и слова, пение птиц, крик ребенка, поскрипывание березового очепа — и ничего не складывалось, и если выбиралась какая-то нить, то тут же рвалась, как будто спряденная из лишних оческов.
— Не могу, — виновато улыбалась Любушка. — На уме кружится… а не то, не то…
Тогда он сам начинал подбирать что-то, глубоко задумывался, щурил глаза и, встрепенувшись, бренчал какую-то несусветицу и печалился:
— Чудно… Я же все запомнил. Запомнил!
Потом они пытались играть и петь все вместе, даже спорили, что слышно было в музыке — крики ночных птиц или зов еще не родившихся детей (были, были такие слова в одной из колыбельных! — настаивал младший Березин — Всеволод) — и, так и не разобравшись, пошли все пить с Прошкой Грехом спасительное шампанское…
Смерть мужа обернулась для нее неожиданным образом.
Когда шли с кладбища, она вдруг отобрала руки у детей и заслонилась, сжавшись, как зайчонок.
— Ой! Они же и меня убьют!
— Кто, мама, кто? — плакала Оля.
— А люди… — и она показывала дрожащим пальцем на скорбно бредущих родичей.
— Я вот имя! — орал беззубым ртом одряхлевший Прошка Грех.