— И маскировались, и ломались порой — всякое бывало… Не в том дело: раз есть вероятность, хоть самая ничтожная, что он враг, если даже просто сомнение появилось, нельзя его к работе допускать, никак нельзя, это значит — других людей не беречь, их жизни на карту ставить.
Да и не в моих силах было веру ему давать. Я только два решения мог принять: расстрелять на месте или на Большую землю отправить, чтобы трибунал разбирался. Что в лоб, что по лбу… Факты-то никуда не уберешь, а догадки, предположения и сейчас суды на веру не берут, а тогда война — сам понимаешь… Шпионов, паникеров, дезертиров, диверсантов, провокаторов — пруд пруди.
Старик запустил руку в ящик стола, что-то искал, перебирая невидимые Элефантову увесистые предметы, и задумчиво смотрел перед собой, хотя видел наверняка картины далекого прошлого, которые, судя по окаменевшему лицу и крепко сжатым губам, не могли его успокоить.
— С любой стороны, крути-верти как хочешь, поступил я правильно. А душа, поверишь, до сих пор болит…
Он наконец нашел то, что искал, и зажал в руке металлический цилиндрик с набалдашником на конце.
— Вот ты говоришь — поверить, люди, мол, не могут сразу меняться, маскироваться не могут…
Старик задумчиво постукивал набалдашником по столу.
— А ведь в те годы мы на всякие чудеса насмотрелись. Война такие свойства людской натуры обнажала, о которых порой и сам человек не знал.
Простые ребята подвиги совершали, на героев непохожие, раньше скажи — не поверят. И наоборот было.
Ты знаешь, предательство оправдать нельзя, но если кто под пытками ломался — тех хоть понять можно.
Старик шевельнул рукой — щелк! — из цилиндра выпрыгнул шилообразный клинок, резать хлеб или открывать консервы им было нельзя, это орудие предназначалось для одной-единственной цели, и Элефантов, читавший много книг о войне, понял, что Старик держит немецкий десантный нож.