Он пробежал десять миль, причем по большей части в быстром темпе. А еще он попал в аварию и нашел тело школьного друга. Похоже, остальные двое тоже навсегда для него потеряны.
Не будь я так помешан на самоубийстве, сейчас наверняка превратился бы в буйнопомешанного, подумал он и рассмеялся. Смеяться – это хорошо, но усталость от этого не проходит. Он должен был выбраться отсюда. Разыскать кого-нибудь из властей и рассказать, что случилось. Правда, они могут все знать, если учитывать стрельбу – наверняка уже все знают, хотя их методы решения проблемы коробили Генри, – но может, еще никто не успел доложить о хорьках.
Сыромятная кожа шнуровки снегоступов была так изгрызена мышами, что рвалась от малейшего прикосновения. Однако после тщательного отбора он нашел пару коротких лыж для ходьбы по пересеченной местности, выглядевших так, будто последний раз были в употреблении в году этак пятьдесят четвертом.
Из домика доносился легкий треск. Генри прислонил ладонь к стене и ощутил тепло.
Рядом в снегу торчали несколько лыжных палок, заплетенных грязной сеткой паутины. Генри было неприятно касаться ее – слишком свежи были воспоминания об извивающихся тельцах тварей, – но на нем все еще были перчатки. Он смахнул паутину и наспех перебрал палки.
Генри все-таки отобрал пару палок, слегка коротковатых для его роста, и, неуклюже орудуя ими, поехал к углу дома. Сейчас он сам себе казался нацистским десантником из фильма Алистера Маклина, с этими старыми лыжами на ногах и ружьем через плечо. Генри оглянулся как раз в тот момент, когда стекло, рядом с которым он стоял, разлетелось с оглушительным звоном, словно кто-то уронил большую фаянсовую миску со второго этажа.
Генри поднял глаза к небу, поднес ладони к щекам, как Эл Джонсон, и крикнул:
– Кто-то там, наверху, любит меня! Аллилуйя![43]
Пламя рвалось в окно, лизало крышу, и Генри услышал, как что-то внутри лопается и звенит.