Не считая блудного отца (если он вообще еще жив) и каких-то далеких родственников, о которых ни слом, ни духом, мы с Маратом — единственная родная кровь друг у друга. Только мне Тихий в миллион раз роднее, чем человек, который однажды делил со мной материнскую утробу.
— Двадцать шестого, — чеканит Тихий.
Ага. Через неделю, значит. Не без удивления отмечаю, что хоть и перестал следить за днями, все равно не заблудился в календаре.
— Дай еще одну, — прошу у друга сигарету, но Тихий мотает головой.
— Типа, я щас должен заплакать от жалости? — В голосе Тихого только пренебрежения, что становится тошно от самого себя. — Слышь, Лекс, может, я потом подтянусь, когда ты закончишь с соплями? А то ей-богу…
— Нахуй иди, раз такой умный! — огрызаюсь я, и эхо собственного озверевшего голоса, подлетев к потолку, болезненно падает обратно прямо на меня.
Тихий отрывает задницу от подоконника, подгребает ко мне и становится рядом, скрещивая на груди здоровенные, поштопанные ручища.
— Они вчера расписались, Лекс.
— Кто? — «Нет, пожалуйста, не отвечай на этот вопрос!»
— Что ты тут целку корчишь, блядь? Марат и твоя сука.
Почему-то вспоминаю идиотский анекдот, где в конце были фраза: «Спасибо, что пристрелил, родненький». Но теперь я, кажется, знаю, что чувствует человек, когда в него стреляет в упор. Прямо в сердце. Отравленной, нахуй, пулей.
Вика.
Я думал, больнее уже не будет.
Но что я в сущности знал о боли до сегодняшнего дня?
— Я предупреждал, Лекс.
В глубине души я даже благодарен ему за это, потому что сделал бы тоже самое, если бы не мое жалкое положение. Я даже до проклятой тумбы дотянуться не могу.
— Это… точно? — Всегда нужно допускать все, особенно, когда речь идет о Марате.