До меня доносились домашние утренние звуки: Теренция в триклинии выговаривала комнатным служанкам за то, что зимние цветы, которые они выбрали, не отвечают новому положению ее мужа, и одновременно бранила повара за выбор блюд на вечер. Маленький Марк, которому было чуть больше двух лет, топал за ней повсюду на нетвердых ногах, весело вереща при виде выпавшего снега. Очаровательная Туллия, которой было уже тринадцать — осенью ей предстояло выйти замуж, — зубрила греческий гекзаметр со своим учителем.
Работы свалилось столько, что я смог опять высунуться на улицу только в полдень.
— Эй, ты! — закричал он. — Это дом Цицерона?
Когда я ответил утвердительно, он через плечо бросил кому-то: «Нашли!» — и хлестнул ближайшего к себе раба с такой силой, что бедняга чуть не свалился на землю. Чтобы передвигаться по снегу, надсмотрщику приходилось высоко поднимать ноги, и именно так он приблизился ко мне.
— Может, это и дом Цицерона, — возразил я, — но посетителей он не принимает.
— Ну, нас-то он примет, — раздался из первых носилок знакомый голос. Костлявая рука отодвинула занавеску, за которой показался вождь сенатских патрициев Квинт Литаций Катул.
— Сенатор, — произнес я, кланяясь. — Я доложу о вашем прибытии.
— И не только о моем, — уточнил Катул.
Я взглянул на улицу. С трудом выбираясь из следующих носилок и проклиная свои старые солдатские кости, на улице появился победитель Олимпия и отец сената Ватия Исаврик.