Обвинения хлынули из уст всех сидевших за столом, особенно Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:
— Это восстановило против нас людей больше всего остального!
Цицерон слушал, все сильнее расстраиваясь. Он вмешался и сказал, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:
— Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена наших нынешних затруднений были посеяны, когда вы не смогли созвать заседание сената, сплотить людей вокруг нашего дела и взять власть в республике.
— Нет, право слово, я никогда не слышала ничего подобного! — воскликнула Сервилия. — Чтобы не кто-нибудь, а ты обвинял других в недостатке решимости!
Цицерон бросил на нее сердитый взгляд и тут же замолчал. Щеки его горели — то ли от ярости, то ли от смущения. Вскоре встреча закончилась.
В моих записях указаны только два решения. Брут и Кассий скрепя сердце согласились хотя бы подумать о том, чтобы стать уполномоченными по зерну, но только после того, как Сервилия объявила в своей чрезвычайно самоуверенной манере, что постарается облечь решение сената в более лестные выражения.
В остальном совещание завершилось полным провалом — больше ничего не постановили. Цицерон объяснил Аттику в письме, продиктованном по дороге домой, что теперь «каждый сам за себя»: «Корабль я нашел совсем разломанным или, лучше, разобранным: ничего по плану, ничего обдуманно, ничего последовательно.
Жребий был брошен. Он отправится в Грецию.
Мне было уже под шестьдесят, и про себя я решил, что для меня пришло время оставить службу у Цицерона и провести остаток дней одному.
Меня ужасала необходимость сказать об этом, и я все откладывал и откладывал роковое признание.