Это было против обычаев — брать сенаторов в заложники таким образом — и явно делалось с целью устрашения.
Что касается разглагольствований Антония, направленных против Цицерона, они, по сути, стали продолжением его рвоты: он словно изрыгнул желчь, которую глотал четыре года. Он обвел рукой храм и напомнил сенаторам, что в этом самом здании Цицерон незаконно постановил казнить пятерых римских граждан, среди которых был Публий Лентул Сура, отчим Антония, чье тело Цицерон отказался вернуть семье для достойных похорон.
Я знал, что все эти обвинения лживы, но знал также, что они окажут свое вредоносное воздействие, как и обвинения более личного свойства. Дескать, Цицерон — трус в телесном и в нравственном смысле, тщеславный, хвастливый и, главное, лицемерный, вечно лавирующий, чтобы не ссориться ни с одной из партий, так что даже брат и племянник покинули его и обличили перед Цезарем.
Храм зазвенел от смеха.
А Марк Антоний даже приплел к этому развод Цицерона с Теренцией и его женитьбу на Публилии:
— Какими дрожащими, развратными и алчными пальцами этот возвышенный философ раздевал свою пятнадцатилетнюю невесту в первую брачную ночь и как немощно исполнял свои супружеские обязанности — так, что бедное дитя вскоре после этого в ужасе бежало от него, а его собственная дочь предпочла умереть, чем жить в стыде!
Все это было до ужаса действенно, и, когда дверь отперли и нас выпустили на свет, я боялся вернуться к Цицерону и зачитать ему свои записи.
— Что ж, таковы государственные дела, — сказал он и попытался отмахнуться от услышанного, но я видел, что на самом деле он потрясен.
Цицерон знал, что ему придется отплатить той же монетой или униженно удалиться. Попытаться отомстить Антонию в сенате, пока всем заправляли сам Антоний и Долабелла, было слишком опасно.