Офицеры многочисленных штабных учреждений Севастополя, от всего уставшие и во всем разуверившиеся, ночи напролет дулись в винт, устраивали дикие оргии, а по вечерам, на «брехаловках», когда черное южное небо покрывалось крупной сыпью звезд, с тоскливой завистью говорили о Европе. Какая уж там белая идея! Какой уж там генерал, въезжающий на белом коне в Москву!
Определение Азанчевского-Азанчеева было точным. Если Одесса знаменовала смертельную болезнь белого движения, то Севастополь — его агонию.
Армия разлагалась заживо.
— Николай Алексеевич был крайне впечатлительным человеком, — говорил Азанчевский-Азанчеев, — и он болезненно воспринимал происходящее. Как-то на приеме у Кривошеина он мне сказал, что счастлив тем, что император мертв и не может увидеть, до чего докатилось белое движение в России. Помню, тогда на меня это высказывание произвело гнетущее впечатление.
В Севастополе, как и позднее в Москве, Богоявленский вел замкнутый образ жизни. Он сторонился штабных офицеров, правительственных чиновников, петроградских знакомых. У Кривошеина он бывал, но в их отношениях чувствовался холодок. Участия в разговорах о судьбе царской фамилии он избегал. Одно время Богоявленский собирался уехать за границу и оформил французский паспорт, но так и не уехал. Вторично зашел разговор об отъезде, когда начался «великий драп» (так белые называли свое паническое отступление после того, как красные перешли Сиваш).
Однако вернемся к стенограмме допроса.
Азанчевский-Азанчеев. Мы должны отплыть с ним на одном пароходе. Но Николай Алексеевич остался в Севастополе.
Фрейман. Почему?
Азанчевский-Азанчеев. Исчерпывающе ответить на этот вопрос я затрудняюсь. Для меня тогда его поступок был полной неожиданностью. Но, как я потом понял, в его решении была своя логика. Впрочем, это уже из области покаянных размышлений бывшего эмигранта… Когда я заехал за Богоявленским, он был в халате, а все вещи в его квартире стояли на тех же местах, что и накануне.