И даже бывшая еще недавно атрибутом представительности и старомодной элегантности изящная серебристая бородка теперь свидетельствовала только о старости.
— Я могу сесть? — спросил он.
— Пожалуйста.
Он тяжело опустился на стул у овального столика, привалившись к нему грудью. Думанский. Владимир Брониславович Думанский, организатор убийства антиквара…"
"В своем предположении, что Думанский жив, мы с Фрейманом в основном исходили из показаний Азанчевского-Азанчеева и записки Лохтиной. «Святая мать Ольга» считала бывшего друга Распутина Илиодора сыном божьим, а Думанского чем-то вроде представителя Илиодора в России, «перстом сына божьего».
В своей предсмертной записке Лохтина писала: «Нет у меня семьи, нет у меня родственников, нет у меня друзей. Только ты, господи, на небе, и сын твой, и перст сына твоего на земле». Таким образом, получалось, что «перст сына божьего» находится все-таки на земле. Дальше. Приказчик Богоявленского рассказывал, что во время разговора хозяина с Лохтиной тот заявил: «Я шантажа не боюсь, и Таманскому меня не запугать».
Работники ГПУ по заданию Никольского специально занимались поисками Таманского. Такового не оказалось. Оставалось предположить, что приказчик просто перепутал фамилию и Богоявленский говорил о Думанском. И в довершение ко всему фраза из дневника Богоявленского: «Высказав о картине несколько тривиальных замечаний и, как обычно, процитировав Сократа, Думанский спросил, не соглашусь ли я продать своего Пизано…» А ведь Левит тоже любил цитировать Сократа.
Кроме того, в его облике и манере разговаривать было много схожего с тем Думанским, о котором рассказывали дневник Богоявленского и протоколы допросов Азанчевского-Азанчеева.
Предположение о том, что Левит и Думанский — одно и то же лицо, было не таким уж невероятным, каким оно нам самим казалось, тем более что в архиве ГПУ никаких документов, подтверждающих приведение в исполнение постановления ЧК о расстреле Думанского, обнаружено не было.
Но одно дело — предположение и совсем иное — установленный факт.
Ведь Левит даже не пытался оспаривать мое утверждение, а его реакция на мое обращение говорила не меньше, чем собственноручные показания. Это была победа, коренной перелом во всем ходе расследования. Теперь дело об убийстве превращалось в дело по обвинению Думанского и его присных.
Между тем Думанский пришел в себя быстрей, чем я мог предположить. К нему вернулось спокойствие, а затем и самоуверенность.