Но злость не приходила, а был лишь тоскливый щемящий страх, от которого где-то под сердцем повисла тошнотная мерзкая пустота. И страх этот был вовсе не перед милицией или судом — об этом я тогда вообще не думал. Было очень страшно напасть на человека…
Машина спрыгнула с тротуара и покатилась по улице, набирая скорость, и деревья по сторонам тоже запрыгали, замелькали и не казались мне больше неподвижно-спящими, и я тогда точно знал, что деревья — это существа одушевленные. Кое-где в незрячих коробках домов светились воспаленные абажурами окна.
— Ребята, мы тут на Трудовую проедем?
И снова, снова эти рокочущие горошинки. Один из парней, крутивший ручку транзистора, сошел с тротуара и сказал:
— Налево, потом направо и снова налево.
Из приемника доносился бесстрастный голос диктора — «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя: сотни обожженных напалмом вьетнамцев…» Порыв ветра подхватил и унес конец фразы.
— Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…
Сыплются картавые горошинки, сыплются, смешные и ненавистные. Тяжело дышать, и горло сдавило, будто огромная тень уже душит меня. Сзади нетерпеливо ворохнулся Альбинас. Я поворачиваюсь лицом к таксисту, и его глаза, большущие светлые глаза, прямо передо мной. Если бы я подул ему в лицо, зашевелились бы ресницы. Я больше всего боялся этого мгновенья, потому что знал: придет же этот миг, и я посмотрю этому парню прямо в глаза, и он все поймет, и этот миг накоротко замкнет, сожжет и навсегда выключит всю мою прежнюю жизнь, пускай глупую и никчемную, но все-таки обычную, простую, вместе со всеми.
Но таксист ничего не понял. Он устало улыбнулся и сказал:
— Намотался я чего-то сегодня.