Потом Николай Васильевич предложил почтить вставанием память «выдающихся деятелей, которые были душой предшествующих съездов», и начались доклады. Машка не давала мне слушать. То она, как глухонемая, при помощи пальцев разговаривала с кем-то на хорах, то смеялась над знакомым студентом, энергично записывавшим выступление Заозерского, которое назавтра должно было появиться в газете. То кокетничала одновременно с тремя молодыми людьми, сидевшими за нами.
— Техника, да? — смеясь, спросила она и стала учить этой технике меня, но через пять минут соскучилась, заявила, что у меня не хватает «серьезного, ответственного отношения к делу», и выдумала новую игру: стала писать знакомым студентам анонимные записки, глупые, но довольно смешные.
— Кто это? — спросила она, когда Митя, которого я до сих пор не видела, появился на эстраде — не за столом президиума, а в глубине, на ступеньках справа.
Я ответила:
— Доктор Львов.
— Ты его знаешь?
— Немного.
— Какой интересный!
— Ты находишь?
— Безумно интересный! — сказала Машка.
— Ты сошла с ума!
— Ну, ты напиши, миленькая, дорогая! Хоть два слова! Я хочу, чтобы он знал, что ты здесь. А потом ты нас познакомишь.
— И не подумаю.
— Не познакомишь?
— Да нет, могу познакомить, но зачем же писать?
— А вдруг он уйдет! Ну пожалуйста! Что тебе стоит?
И Машка почти насильно всунула мне в руки карандаш и бумагу.
— Что же писать?
— Все равно. Два слова!
И прежде, особенно в Лопахине, случалось, что на меня находило чувство беспричинного веселья.
С любопытством, зажмурив один глаз, Машка покосилась на записку, сказала «ого!» и, сложив записку, написала на обороте: «Доктору Львову».
— Кстати, он уже приват-доцент.
— Нет, лучше «доктору», — подумав, ответила Машка, и, прежде чем я успела опомниться, моя записка пошла гулять по рядам, приближаясь к Мите.