Я думала о доме, где жила до тех пор, пока дядя Дик не решил, что мне пора ехать учиться. Я даже отца наделяла чертами характера дяди Дика. Теперь, когда все предстало передо мной в истинном свете, я поняла, что тот дом, о котором я рассказывала своим подругам, был моей мечтой, а не реальностью.
Но хватит мечтать. Надо повернуться лицом к действительности.
— Что-то вы притихли, мисс Кэти, — сказал Джемми.
Он был прав. У меня не было настроения разговаривать. Вопросы так и вертелись на языке, но задавать их не было смысла.
Мы ехали тропинками, которые иногда так сужались, что, казалось, ветки вот-вот сорвут шляпку у меня с головы. Вскоре местность изменилась. Аккуратные поля и узкие песчаные дорожки сменились более дикими местами. Лошадь все время шла в гору, и уже чувствовался запах торфяников.
Как я любила эти места и даже, как я поняла, тосковала по ним, пока меня тут не было.
Джемми, должно быть, заметил, что лицо мое просветлело, и сказал:
— Уже недолго, мисс Кэти.
А вот и наша деревня — оставалось еще немного!..
Гленгрин — это несколько домиков, прилепившихся к церкви, постоялый двор, зелень и ряд коттеджей. Мы миновали церковь, подъехали к белым воротам, проехали по подъездной аллее — и вот он, Глен Хаус: меньше, чем я его себе представляла, с опущенными жалюзи, из-под которых чуть виднелись кружевные занавески. Я знала, что там на окнах еще есть тяжелые бархатные портьеры, загораживающие свет.
Если бы дома был дядя Дик, он бы раздвинул занавески, поднял жалюзи, и Фанни ворчала бы, что мебель выгорит от солнца, а отец… он бы даже не услышал этого ворчания.
Когда я выходила из двуколки, Фанни, услышав, что мы подъехали, вышла встретить меня.
Это была невысокая полная йоркширская женщина, которой полагалось быть веселой от природы, но почему-то она такой не была. Возможно, годы, проведенные в нашем доме, сделали ее столь суровой.
Она критически осмотрела меня и сказала со своим характерным акцентом:
— Вы похудели, пока были в отъезде.
Я улыбнулась. Если учесть, что она не видела меня четыре года и до этого была единственной «матерью», которую я помнила, то ее приветствие прозвучало не совсем обычно. Хотя этого можно было ожидать. Фанни никогда не баловала меня: любое проявление чувств было, по ее словам, «безрассудством». Она давала волю чувствам только тогда, когда могла что-нибудь покритиковать.