Я лежала ничком на мокром полу почти в полной темноте, и прямо под носом теперь пахло животным… молоком? Я сглотнула, пошевелилась, пережила приступ головной боли, перевела взгляд на левую руку, на которой вот только что мигали часы, но их больше не было. Не было и знакомой ухоженной, но все-таки зрелой руки мосластой и жилистой дочери крановщицы и дальнобойщика: ни неброского маникюра, ни двух баснословно дорогих колец, оставшихся мне на память от краткосрочных бессмысленных браков. Тонкая, изящная, совсем девичья ручка в царапинах и мозолях.
Одна мозоль лопнула и кровоточила. Я подтянула руку, утерла с лица то ли пот, то ли брызги молока, с замирающим сердцем задев и ощупав густые, собранные в прическу волосы.
У меня всегда была очень короткая стрижка. С двенадцати лет я не носила длинные волосы, а после химиотерапии они почти не росли.
Я почему-то вспомнила женщину, смотревшую на меня из глубины, и села. Голова уже не раскалывалась, но кружилась, и звуки воспринимались потусторонними: детский обиженный плач, резкий и неприятный женский голос, далеким фоном — ржание лошадей.
Видения реалистичны, состояние закономерно — хирурги вытащили из меня пулю, и надо мной колдует реаниматолог. Глаза привыкали к темноте, я вытянула ноги и разглядела элегантные, но поношенные кожаные ботиночки, темный заштопанный чулок и край темной юбки. Вторая моя рука все еще сжимала разбитый глиняный кувшин, и я его отбросила, поднялась, пошатываясь, задрала голову — в полумрак подвала проникал тусклый свет, и лестница дразнила.
На середине лестницы меня хлестнул отчаянный детский крик и оборвался. Я дернулась, выскочила в духоту заставленной, неопрятной кухни.
— Мама! Мама! Мамочка! Я не хочу, я не поеду, мама! Мамочка, они хотят меня увезти!
Какая бездушная тварь спокойно смотрит на то, как ее ребенка куда-то увозят? Даже в бреду я готова была порвать на тряпки любого, кто заставляет малыша так безнадежно кричать.