Уж я и так, и этак… — женщина лопотала и чувствовалось, что она неведомой Евдокии Путятичны — смешное отчество — если не боится, то всяко опасается.
— По десятку розог, а потом в карцер дня на три. На хлеб и воду. И донеси, что ещё раз позволят себе подобную вольность, и я их Трубецким отправлю, на фабрики.
Женщина тихо охнула. Видать, угроза была не пустяшной.
— Где болит? — это уже нам с Савкой.
— Т-тут… — он коснулся бока. — И тут… и…
Голос у него сделался ноющим и плаксивым.
Стоять.
Я одернул пацана.
Не надо.
Не из тех она, кого слезой разжалобить можно. Вот что мне в жизни реально помогло — это чуйка. Ленка говорила, что это талант, людей так вот, с полуслова срисовывать, понимать, кто и чем дышит. Так что вдох… да, больно, но боль перетерпеть придётся. И выдох. И спокойным голосом… спокойным сказать:
— Рёбра, кажется, сломаны, — голосок у мальчишки тонкий и дрожит, но уже в слезу не падает.
Евдокия Путятична слушает.
А Савка, пусть из последних сил, но держится.
— Ушибы… мягких тканей. Не опасно. А вот о внутренних повреждениях сказать не могу.
— Надо же, — рука переместилась на живот и от неё внутрь что-то потекло. Тёплое. Даже горячее.
Охренеть обжигающее.
— Стой, — велели Савке, когда он дёрнулся. — Что чувствуешь?
— Жар, — он ответил уже сам, хотя внутри дрожал, что лист осиновый.
— Сильный?
— Да. От… ваших рук. И внутрь. А потом растекается…
— Интересно, — руки женщина убрала. — Весьма… интересно. Что ж, молодой человек… Зорянка! Зорянка, отведи его в душ, пусть умоется. Одежду выдай.
— Так ить… не напасёшься же… чистой-то не напасёшься. Если каждому давать… до сроку… это ж порядка не будет! Вон, нехай в воде прополощет, ныне тепло, не застудится как… а там и просохнет. И добре.
— Зорянка, я ведь и проверить могу, — Евдокия Путятична позволила себе лёгкое недовольство.
Она замерла, явно задумавшись.
— Каледин когда отбыл?
— Так ить намедни…
— Тогда сама отыщи медицинскую карту и принеси мне.
— Антон Петрович расстроится. Он не любит, когда в его кабинету кто лазаит.