Глядя на все это, он каждый раз находил для себя нечто новое, какую-то доселе неведомую ему истину, и тут же старался выразить ее в простой и смелой линии, начертанной карандашом.
Но никогда Микеланджело не мог привыкнуть рисовать, будучи сам раздетым. «Эх ты, флорентинец!» — сетовал он на себя, бормоча сквозь зубы.
Как-то вечером Лео спросил у Микеланджело, не желает ли он рисовать женщин.
— У нас в городе есть несколько бань, куда ходят мужчины и женщины. Содержат эти бани проститутки, но посетители там вполне порядочные.
— Женские формы меня не интересуют.
— Значит, ты вычеркиваешь из существующих в мире фигур почти половину.
— Да, пожалуй. — И они оба рассмеялись. — Но я считаю, что вся красота, вся телесная мощь заключена в мужчине. Погляди на него, когда он в движении, когда он прыгает, борется, кидает копье, пашет, вздымает ношу: вся мускулатура, все сочленения, принимающие на себя натугу и тяжесть, распределены у него с необыкновенной соразмерностью. А что касается женщины, то, на мой взгляд, она может быть прекрасной и волнующей только в состоянии абсолютного покоя.
— Ты просто не видел ее в нужном положении…
Микеланджело улыбнулся:
— Нет, видел. Я считаю ее прекрасной для любви, но не для скульптуры.
3
Он не любил Рим как город, но, по существу, Рим не был единым городом, а множеством городов — был Рим немецкий, французский, португальский, греческий, корсиканский, сицилийский, арабский, левантинский, еврейский, — каждый из них располагался на своей территории и терпел вторжение чужаков в свою общину не больше, чем римские флорентинцы.