Нигде ни шевеленья, не слыхать ни хищников, ни травоядных, и в полном безветрии темные сучья и листья виргинских дубов недвижно очерчены на фоне Млечного Пути. Все трое шли молча. Фонарь покачивался, поскрипывал дужкой.
— Когда думаешь вернуться из поездки? — спросил Адам. Сэмюэл не ответил.
Акафист понуро дожидался в стойле, опустив голову, уставя мутно-млечный взгляд в солому под копытами.
— У тебя этот коняга с незапамятных пор, — сказал Адам.
— Ему тридцать три года, — сказал Сэмюэл. — Зубы съедены.
— В жизни не видал клячи уродливей, — сказал Адам.
— Это так. Потому я, должно быть, и купил его жеребчиком. Два доллара отдал за него тридцать три года назад. Все у него не так — копыта оладьями, бабки такие толстые, короткие, прямые, будто и сустава вовсе нет. Голова скуластейшая, спина седловатая. Грудь щуплая, круп широченный. Донельзя тугоузд и по сей день отбрыкивается от подхвостника.
— И назвали Акафистом, — сказал Ли.
— Именно так, — сказал Сэмюэл. — Я подумал: создание, настолько обделенное во всем, должно хоть имя носить благозвучное.
— Может, стоило бы избавить его от мучений? — сказал Адам.
— От каких таких мучений? — вопросил Сэмюэл. Он один из немногих счастливых и цельных существ, кого я встретил в жизни.
— Ему, должно быть, тошно от ломотья и колотья, от всяких болей.
— Ну нет. Акафисту не тошно. Он себя и по сей день считает конем первый сорт. А ты бы пристрелил его, Адам?
— Да, пожалуй. Пристрелил бы.
— Взял бы на душу ответственность?
— Думаю, взял бы.
Ли поставил фонарь на землю. Сэмюэл присел рядом на корточки и бессознательно протянул руки к теплу, к желтой бабочке фонарного огня.
— Встревожил ты меня, Адам, — сказал он.
— Чем?
— Ты и вправду пристрелил бы моего коня, потому что считаешь, что смерть может быть приютнее жизни?
— Ну, я в том смысле…
— Тебе-то самому жизнь приятна? — в упор спросил Сэмюэл.
— Конечно, нет.