Перестал курить, чтобы сберечь выдаваемые спички. А мать подбирала любую тряпицу, выдергивала нитку с краю, сшивала эти лоскутья-лохмотья, действуя щепочкой вместо иглы, — готовила мне пеленки. Как бы я рад был знать ее и помнить.
— И я бы тоже, — сказал Адам. — Ты Сэму Гамильтону об этом рассказывал?
— Нет. А жаль. Он любил то, что славословит душу человека. Свидетельства мощи ее были для него как праздник, как победа.
— Хоть бы удалось им это бегство… — проговорил Адам.
— Я вас понимаю. На этом месте я говорил отцу: «Беги же на озеро, доставь туда маму, пусть один хоть раз не будет неудачи.
— Досказывай же, — сказал Адам сердито.
Ли встал, подошел к окну и кончил свой рассказ, глядя на звезды, что мерцали и мигали на мартовском ветру.
— Валуном, скатившимся с горы, отцу переломило ногу. Ему наложили лубки, дали работу по силам калеке — выпрямлять на камне молотком погнувшиеся гвозди. И тут, от тревоги за отца или же от тяжести труда — не все ль равно — у матери начались преждевременные роды. И весть о женщине ударила в полубезумных мужчин и обезумила полностью. Телесные лишения подхлестнули плотскую нужду; притеснения — одно горше другого разожгли в оголодалых людях гигантский, бредовый пожар преступления.
Отец услышал вопль: «Женщина!» — и понял. Он побежал, лубки слетели, со своей сломанной ногой он пополз вверх по скальному скату — к полотну будущей дороги.
Когда дополз, небо уже чернело скорбью, и люди расходились, чтобы затаиться и забыть, что они способны на такое. Отец нашел ее на куче сланца. У нее и глаз уже не осталось зрячих, но рот шевелился еще, и она сказала ему, что делать.
Адам слушал, тяжело дыша. Ли продолжал мерно и певуче:
— И прежде чем возненавидеть их, знайте вот что. Всегда кончал заверением отец, что никогда еще так не заботились о ребенке, как заботились обо мне. Весь лагерь стал мне матерью. В этом есть красота — грозная красота. А теперь спокойной вам ночи. Больше уж не могу говорить.