И все это, другое – такое неуместное и невозможное, что ты и не понимаешь уже, было ли оно с тобой наяву или просто приснилось? Но как этому сниться, если ты такого никогда не видел и не знал?
Стояли у Артема перед глазами меловые рисунки на дорожках, и солнце сквозь дырявую листву золотыми иголками, и мороженка в руке, и оранжевые смешные утки по коричневому зеркалу пруда, и шаткие мосточки через этот пруд осененный – так страшно в воду упасть, а еще страшней в него уронить вафельный стаканчик!
А вот лица ее, лица своей мамы, Артем вспомнить не мог.
А день тот, а мир тот – они куда могли запропаститься? Вот же они были – тут, рядом, только глаза закрыть. Конечно, в них можно вернуться. Где-то на земле они должны были спастись, остаться – и звать всех, кто потерялся: мы тут, а вы где? Надо только услышать их.
Артем поморгал, потер веки, чтобы глаза видели снова сегодня, а не двадцать лет назад. Сел, раскрыл ранец.
Там была радиостанция – армейская, громоздкая, зеленая-исцарапанная, и еще одна бандура: железный ящик с ручкой-крутилкой. Самодельная динамо-машина. И на самом дне – сорок метров шнура, антенна к радиостанции.
Артем связал все провода, прошел по крыше круг, разматывая шнур, отер воду с лица и снова нехотя влез в противогаз.
Щелкнул тумблером.
Закрыл глаза, потому что боялся, что они помешают ему выловить в шуме радиоприбоя бутылку с письмом с далекого континента, где выжил кто-то еще. Закачался на волнах. И динамо крутил – словно рукой на плоту надувном подгребал.
Наушники зашипели, завыли тоненько «Ииииу…» сквозь шорох, заперхали чахоточно; помолчали – и снова шипеть.
Ничего из Питера. Ничего из Екатеринбурга.
Молчал Лондон. Молчал Париж. Молчали Бангкок и Нью-Йорк.
Неважно уже давно было, кто начал ту войну.