И никто не отрывал погибших, не пытался спасти, потому что в городишко уже входили с лязгом и грохотом фашистские танки...
И вот теперь вновь лесное одиночество, неизвестность.
— Пить... воды... — простонал слабым голосом шкипер.
Совсем позабыв о нем на какое-то время, уйдя в прошлое, Маша вздрогнула, подумав сразу же, что оно, это прошлое, только несколько позднее, связано и с ним, Сашкой, ее мужем или не мужем, — не понять и самой.
Маша напоила его, даже попыталась покормить немножко, но он сказал глазами, что есть не станет, не может.
— Умираю, вот, Машка, — с трудом сглатывая слюну, произнес шкипер. — Все, туши лампу...
— Нет, нет! — встрепенулась Маша. — Ты поправишься, я выхожу тебя.
— Глупая... дурочка... Тебе задушить меня надо, а ты «выхожу».
— Забудь, не надо. Про все забудь.
— Сволочь я, Машка, знаю. Ты и не прощай меня, не надо.
— Знаю, все знаю, — поторопилась успокоить его Маша.
— Я не про то, что ты знаешь... — На лице у шкипера скользнула чуть приметная улыбка. — Добрая ты, в церкви тебе молиться.
— Ничего не надо, не говори ничего, успокойся.
— Нет, слушай. Ведь я старшого уговаривал оставить тебя одну... На барже, в море. Одну бросить.
— Что ты, бредишь, что ли?
— А он — человек... Сегодня я понял, когда несли меня. Все слышал, понимал, а сказать не мог ничего, язык не шевелился.
— Как же это ты?
— Овечкой этот гад прикинулся. «Гитлер капут» и всякая дребедень. Если выживу, да нет, не выживу... дай еще попить.
— Успокойся. Попей вот."
"— Ты ведь знаешь, на каких только подлецов я не нагляделся. Но чтобы... живого человека топором. Развязал я его, как вы ушли. Доверился, дурак. Шалаш стал расширять, чего, думаю, зря ему сидеть... Ну, он меня сзади и ахнул. И все, ничего больше не помню.
— Цело плечо, заживет, — говорила Маша, укрывая его. — Поправишься.
— Куда они ушли?
— На село.