Да, тот или иной баран, овца могут исчезнуть за оборвавшейся дугой бараньей жизни, но стадо движется нескончаемо, из весны в зиму, звенит колокольчик, надрывается собака, размеренно вышагивает осел, неся на спине нехитрый скарб пастуха, а старый пастырь не спускает с отары спокойного твердого взгляда, словно бы смотрит неотрывно еще с той поры, когда брели они вот так же по азиатским просторам. А может, так оно и есть, только вместо бескрайних поросших травою равнин перед ним простираются теперь пологие холмы, и не пасутся кони подле шатра, и нет при себе ни лука, ни топорика, и костер может пылать даже ночью — чужие племена уже не зарятся на его скот.
И, когда прилягут ленивые, без теней, сумерки, не нужно подвязывать собакам колючие ошейники, потому что нет в этих краях бродячих волков, привычно хватавших добычу за горло, и пронзительные их глаза уже не горят вокруг загона, то вспыхивая, то исчезая, словно блуждающие огни.
Над здешними пастбищами мирно плывут запахи чабреца и шалфея, и если какой-нибудь молодой кобчик с клекотом принимается честить затаившегося в терновнике сорокопута, все овцы разом вскидывают головы, как будто в этом мире неспешности, тишины и лениво колышущихся ароматов случилось нечто непристойное. Ибо принадлежит этот край не только отаре, Репейке, Мате Галамбу и огромному государственному хозяйству, но и всему живому: мышам-полевкам, сусликам, хорькам, да и травам, и деревьям, которые точно так же расцветают и увядают, жаждут, ненавидят, дерутся, любят и погибают, как вожак отары, Репейка или Янош Эмбер, кому — как мы знаем — покуда много способнее откликаться на имя Янчи.
Пастбище немо сейчас, как раскрытая белая постель в пустой комнате — вот так стоит она, холодная, ожидающая, хотя неизвестно еще, кто в нее ляжет.