Единственными событиями, как-то нарушающими этот зимний ритм жизни, были в основном причащение тяжелобольных, а потом отпевание и похороны, когда умирали местные старики и старушки; отец Николай давно никого не крестил, тем паче новорожденных младенцев – рожать уже некому было.
И вообще никогда не венчал.
Если не считать благочинного, который наведывался всего раз перед Великим постом, то получается, всю зиму Голован разговаривал только с Богом.
Волк пролежал до вечера без всякого движения, однако когда отец Николай открыл церковь и стал готовиться к службе, вдруг услышал скрябанье в железную дверь.
– Ты что это, брат? Давай иди отсюда, – вытаскивать насильно он не решился, – нельзя тебе…
Волк поднял на него бельмастый глаз и вновь потупился.
– Мне ведь после тебя храм придется освящать… Не положено, ступай-ка в сарай.
Молчун подполз к стене и уткнулся в нее лбом, как кающийся великий грешник.
– Ладно, – с щемящим душевным страхом обронил отец Николай. – Иногда ведь в храм истинные звери ходят – ничего, терпим…
Он начал службу и, как всегда, забыл обо всем, но в какой-то момент услышал, а точнее, ощутил, что его собственный голос становится мощнее, как если бы кто-то в унисон вдруг запел вместе с ним.
И потом еще несколько раз он ощущал это усиление голоса, а когда обернулся к несуществующей пастве с поклоном, заметил, как волк привстал на передних лапах и вроде бы тоже склонил голову."
"Закончив службу, отец Николай потушил свечи, оставив одну поближе ко входу, чтобы загасить ее последней.
– Ну, пошли, – сказал он волку.
Зверь как-то нехотя встал, пошел в открытую дверь, а на улице сразу же направился в сарай.
Наутро же, когда Голован вышел из дома, Молчун уже лежал возле церкви на куче листвы, и стоило лишь брякнуть навесным замком, как он на правах прихожанина поднялся на паперть.
– Не знаю, брат, как и поступить, – сказал священник. – Собак и прочих животных принято гнать из храма.