«Сколько смычек в воду, черт вас подери?!» Радист возвращает микрофон, включив линию на бак. Гремит цепь, высучиваясь из клюза. «Задержать канат! Сколько на клюзе?!» С бака доносится один удар в колокол. До ближайшего судна метров двадцать, а мы еще двигаемся, чуть-чуть, но двигаемся. Надо давать задний. Чего лоцман молчит? Я уже кладу руку на телеграф, когда замечаю рядом капитана. Он стоит в накинутой на плечи кожаной куртке, ежится на сыром сквозняке, потом зевает и наконец говорит: «Не надо задний.
Немец-рулевой доводит судно к сваям, легко касаемся их.
Тишина. Я выключаю ходовые огни. Это надо было сделать немного раньше. Включаю якорные. Впереди высокая корма датского сухогруза, позади демократический немец, он тоже отдал якорь.
Капитан опять укладывается на диван.
— Какого вы года, Георгий Васильевич?
— Двадцать восьмого.
— Сегодня двадцать второе июня.
Он отвечает так, как будто в вопросе нет никакой неожиданности, как будто не надо напрягать память, возвращаясь на двадцать восемь лет назад.
— Сидели во дворе за поленницей дров, резались в карты. Шла тетка Никифоровна, объяснила, что случилась беда, но мы фрицев шапками закидаем. Отец, правда, другого мнения был. Потом, помню, перегородки начали на чердаке ломать. У нас чердак был разделен на индивидуальные ячейки для разных нужд. Столько в чердачной пыли интересного нашли! И сабли старинные, стертые, и картины, и книги удивительные.
— В блокаду оставались?
— Нет. В Пермскую область эвакуировались... Там по-пластунски ползали и с парашютом прыгали, но двадцать восьмой не дотянул до фронта...
— Да. Двадцать седьмым кончилось.