Она теперь постоянно ощущала себя нелепо долговязой, нескладной и неуклюжей. И это внезапно проснувшееся в ней ощущение своей нескладности было так сильно, что она невольно краснела всякий раз, когда кто-нибудь смотрел на нее.
Если бы она еще была как-нибудь одета… Но, кроме грязного рабочего комбинезона, ей нечего было носить, потому что из всех платьев, которые до войны сшила ей мама, она выросла. А какие у нее руки! Грубые, растрескавшиеся, с несмываемыми коричневыми пятнами… Глупо даже думать, что на нее кто-нибудь может обратить внимание…
Впрочем, она в этом нисколько не нуждается.
Да и действительно, что хорошего в любви? Счастье ли любовь? Все, кого Соня видела вокруг себя, были разлучены со своими любимыми, тосковали, места себе не находили от беспокойства. Так же тосковали, как Соня по маме.
Не было ни мамы, ни дедушки, и никогда больше не будет… По правде говоря, Соня не умела в это поверить.
И особенно с мамой.
Всё, что Соня видела, всё что ее волновало за день, она ночью, в тишине, мысленно рассказывала маме. Она так привыкла к этому, что многое ей самой становилось ясным только после ночных разговоров с мамой. И мама отвечала ей, и садилась на край постели, и, когда Соня засыпала, становилась настоящей мамой, живой и теплой.
Из живых она больше всего тосковала по Славе. Странное дело, когда они жили вместе, она и не подозревала, что так к нему привязана. Перед войной они часто ссорились и иногда даже дрались, несмотря на такую значительную разницу в возрасте. А теперь ей постоянно его не хватало, и чем дальше, тем больше.
"Она требовала от него, чтобы он писал ей раз в неделю. На такую аккуратность он, конечно, не был способен, но письма два в месяц она от него получала. У них была хорошо налаженная связь: Ермаков пересылал письма Славы через политотдел Шарапову, а тот передавал их Соне. По большей части это были короткие, грубоватые письма, лишенные всякой чувствительности.