Впервые за несколько месяцев сервировали большую столовую, как только спустились сумерки. Принесли и вскрыли заколоченные ящики с фарфором и серебром. Расставили цветы в вазах, что срезали в оранжерее — наполняющие комнаты дивным ароматом бледно-розовые букеты роз. Зажгли свечи в серебряных жирандолях — впервые такое множество восковых свечей, которые старались экономить в последнее время. Дамы надели шелковые и газовые платья, блестели в огоньках камни и благородные металлы. Мужчины облачились в парадные сюртуки и фраки, повязали шелковые галстуки, пряча их концы за парчовые жилеты.
Марья Афанасьевна весь вечер наблюдала за Анной, такой безмятежно улыбающейся, такой очаровательной для всех — и старого, и малого.
— Effrontée, etourdie, — ïовторяла графиня, яростно обмахиваясь веером, злясь на всех, кто попадался под взгляд. И на Михаила Львовича — за этот праздник во время войны, и на Марию — за нерасторопность и какой-то странный обмен взглядами с Лозинским, и на Катиш — за ее угрюмую молчаливость, наводившую ныне на графиню тоску, и на остальных.
А Анна была занята своими мыслями, ей было совсем не до того, что о ней можно подумать ныне. И с доктором она говорила совсем не на те темы, которые пристало обсуждать в разговорах девицам — выспрашивала его аккуратно о том сражении, которое состоялось близ земель Гжати.
— Я только слышал от французов, что много людей осталось на том поле, — говорил доктор Мантель Анне осторожно, подбирая каждое слово, опасаясь, что она может упасть в обморок от тяжелой правды. — Тысячи и тысячи убитых, да простите мне такие подробности gnädiges Fräulein [334]! Говорят, все поле было сплошь покрыто телами обеих наций.