Ох, сплошные хлопоты!
— Отнесешь это к покоям Лозинского, — приказала после Анна, заворачивая аккуратно записку, которую сочиняла остаток дня и почти весь вечер, даже на ужин не спустилась в малую столовую. Не дать невольно надежды какой, а только поставить на место, прекратить его любые шаги в его сторону, не допустить ухаживаний подобных — было целью той записки, окончательный вариант которой и был отдан Глаше в руки. — И чтоб более цветов в моих комнатах не было! Те, что принесут, выкидывай прочь, поняла, Глаша? Только я могу сюда цветы носить и никто иной!
Но в покоях поляка было пусто — ни его самого, ни денщика его не было видно, и Глаша пошла в «черную» кухню [345].
— Чего хочешь, урода [346] моя? — буркнул он ей, и Глаша обиженно поджала губы, с трудом сдерживаясь, чтобы не ударить рукой или ответить ему в тон. Громко расхохотались при том дворовые, аж до слез, которые вытирали рукавом одежд. Особенно старался один из конюхов, Федор, которому Глаша отказала в сватовстве, полагая, что совсем не пара конюх горничной барышне.
Сам ты урод, проговорила мысленно поляку Глаша, а вслух только шепнула ему тихо:
— Пойдем-ка в сторонку, лях, — поманила за собой к дверям, где тайком сунула ему в руку записку. — От барышни твоему капитану.
— От панны до капитана? — переспросил Лодзь, и Глаша не могла не оглянуться назад, на ужинающих за столом, чтобы посмотреть не услышал ли кто его.