Наконец Ванда открыла глаза, улыбнулась ему счастливо, с той лукавинкой, что отличала прежнюю Ванду.
– Знаешь, было совсем не страшно. И почти не больно. А некоторые рассказывали такие ужасы… То ли врали, то ли у них все было по-другому… – и улыбнулась вовсе уж лукаво. – Вот теперь можешь принести токайское, я, пожалуй, выпью уже не пару глотков…
Когда он вернулся с початой наполовину бутылкой и бокалами, Ванда неторопливо затягивалась пахитоской[59].
– Испорченная девица тебе досталась, правда? – спросила она с улыбкой.
Она посмотрела на портрет бравого гусара. Ага, это и был, значит, дедушка Анджей, участник последнего польского мятежа, вояка, по слухам, лихой, попавший в плен раненным, потом оказавшийся здесь, в ссылке, да так и прижившийся.
– Меня бы он просто проклял, – безмятежно продолжала Ванда.
– Понимаю, – сказал Ахиллес. – Ты – очаровательное другое…
Принял у нее пустой бокал, поставил его на изящный столик у постели и присел рядом. Усатый гусар хмуро таращился на него со стены, придерживая правой рукой эфес сабли. «Не смотрите так пане-коханку, – сказал ему про себя Ахиллес. – Это навсегда.
– Ахилл, – сказала Ванда, лукаво щурясь, – до рассвета не так уж и близко. Я у отца украла два этих предмета…
Ахиллес склонился к ней, себя не помня от нежности.
…Все-таки когда он вышел из калитки, темнота уже немного развеялась, небо над крышами было перламутрово-серым, и звезды уже почти исчезли. Он бдительно оглянулся – нет, окно дворницкой не горело.