В получившемся слабом звуке звучало настоящее чувство, правда, при плохой технике исполнения. Потом отец Донован свалился лицом вниз, и я дал ему немного поныть, прежде чем рывком поставить на ноги. Стоял священник шатаясь, совершенно не контролируя себя. Он обмочился, по подбородку стекала слюна.
— Прошу вас, — проговорил он. — Я не мог ничего с собой поделать. Просто не мог. Пожалуйста, вы должны понять…
— Я понимаю, отец, — сказал я, и в моем голосе теперь уже было что-то от голоса Пассажира.
Священник замер.
— Прекрасно понимаю.
Я приблизился к нему вплотную. Пот на щеках священника, казалось, превратился в лед.
— Видишь, я тоже ничего не могу с собой поделать. Теперь мы почти касались друг друга. Натянув удавку, я снова сбил его с ног. Отец Донован растянулся на полу.
— Но дети?! Я никогда не смог бы сделать такое с детьми.
Я поставил свой тяжелый чистый ботинок ему на затылок и надавил что было силы.
— Дети — никогда.
— Кто вы такой? — прошептал отец Донован.
— Начало, — ответил я. — И конец. Познакомься со своей смертью.
Игла была у меня наготове, она как нужно вошла ему в шею, легкое сопротивление сведенных мышц, но не самого священника. Нажатие на поршень — и шприц заполнил отца Донована быстрым и чистым покоем. Буквально через мгновение его голова поплыла, лицо повернулось ко мне.
Действительно ли он видит сейчас меня? Двойные резиновые перчатки, аккуратный комбинезон, гладкую шелковую маску? На самом деле видит? Или он увидит меня только в другой комнате, комнате Пассажира, Чистой Комнате? Со стенами, выкрашенными два дня назад в белый цвет, вымытой, надраенной, проветренной, такой чистой, что чище не бывает.
Или он видит только те семь грязных комков (хотя кто знает, сколько их всего было)? Или, в конце концов, видит, как сам безмолвно превращается в такую же массу там, на огороде?
Конечно же, нет.