но все же три года коту под хвост, а мудрого не придумано! Двадцать три весны минуло со дня рождения, так и до тридцати когда-нибудь до-мчится, а это позор дожить до такой глубокой старости, ничего не совершив...
Он разделся донага, вымылся в лесном ручье. На кучу звериных шкур оглянулся с сожалением, все-таки три года на них спал и жил... а может, и больше, чем три, но когда снова напялил на себя уже выполосканную волчовку, холодную и мокрую, то пошел от своего гнезда, ни разу не оглянувшись.
Под ногами чавкало, воздух был холодный и мокрый.
Наконец деревья начали медленно и торжественно расступаться. В просветы между стволами блеснул яркий свет. Мир открылся умытый, сверкающий, уже не зеленый сверху донизу: верхняя половина мира из темно-зеленой превратилась в ярко-синюю, а серо-коричневая нижняя покрылась изумрудной зеленью.
Далеко-далеко, почти на самом краю земли, блестели как слитки золота оранжевые точки. Там мир пахарей, землепашцев, ибо только крыши, крытые свежей соломой, могут блестеть так чисто и ярко. И хотя до молодой свежей соломы еще далеко, но народ явно старательный, если по весне перебрал солому, укрыл крыши заново.
Чуть тусклее блестят крыши теремов, их можно угадать тоже, крыты дорогой гонтой.
— Что доброго в вечном ученичестве? — сказал он вслух и понял, что оправдывается.
На пригорке он остановился на миг, сдерживая учащенное дыхание. Залитый ярким солнцем город блистал как выкованный из золота, весь оранжевый, новенький, свеженький. Стена из толстых ошкуренных бревен, терема и простые дома сверкают очищенными от серой коры стенами, даже крыши словно только вчера перестлали новенькой гонтой, ровненькой и свежевыструганной.
Город, сказал он себе с жадным нетерпением. Как говорил Гольш, настоящая мощь приходит из Леса, но в городах получает остроту и блеск. Он до сих пор знает только, как трясти земли... ну, еще пару простейших заклятий, почти бесполезных по своей чудовищной силе, зато не в состоянии сдвинуть перышко.