На вспаханных незасеянных местах желтыми коврами сурепка стелилась, еще не белым, а только розовым цветом стеблей обозначались посевы гречихи, а над ними, словно на снизках звенящих стеклянных бусинок, висели то там, то тут трепещущие, живые крестики жаворонков.
Нестеренко то и дело пригибался на своем заднем сиденье, чтобы вглядеться то в поле, то в лес через смотровое стекло между плеч Головачева и шофера, широко, как-то радостно, как говорят, «во все ворота» улыбался тому, что удавалось видеть.
Поверхностью мозга, зрительной памятью он схватывал и сейчас много. Вот заметил в поле какую-то развалившуюся, должно быть, зимними ветрами раскрытую сараюшку и лениво спросил себя: «Что это такое, зачем здесь сарай?» Но все, что он схватывал взглядом, поверял поверхностью мозга, он тут же и забывал, откладывая невольно в памяти только то, что само в нее влезло, вот как эта сараюшка раскрытая, неведомо кем и для чего поставленная в поле.
Даже когда въехали в лес и свернули к каменоломне, где известняк брали случайно, «колхозным способом» или «в единоличку», когда лес бросил охапки свежести и запахов в машину, Головачев оставался безучастным к тому, что видел и что делали его спутники, и думал: «Ну что там — лес как лес, сейчас для меня важнее, что сказал начальник».
А лес встал по бокам овражистой дороги чистый, вдохновенный, поющий, полный той весенней прелести, которая бывает в нем только в мае.
А май и здесь доделывал свою работу. Буйно, густо гнал он на про́сыри к свету чину лесную, убирал ее всю в синие цветы. Синие кисти чины, привядая, превращались в сине-розовые заросли, от которых веяло запахом ключевой воды и свежим, только что заваренным чаем.