Но привычка быть пустоватым в такие хандрильные дни у него осталась. Сила ее, конечно, исходила не из того, что на Павла Матвеича нападала порою тоска и ему было скучно и хотелось почудить. Корни этой новой привычки исходили из того положения, что ждал он все-таки нового «Федькина дела», чтобы осуществить свое желание — хотя бы в облцентр перебраться. Ровно через год — а шел уже тысяча девятьсот пятьдесят первый год — она приобрела у него силу направленности. Чудить он стал иначе. И Павел Матвеич уже хорошо знал, для чего он чудит.
В своих поездках по вверенным ему местам Головачев мало обращал внимания на такие «сигналы», на какие Промедлентов более всего обращал внимание. Ну, скажем, хоть нечто подобное, что было с Гондурасовым. Павел Матвеич для себя знал одно: факт, только факт!
За все последнее время только и было серьезного, что пришлось убрать одного пятидесятника, который невесть откуда взялся и такую деятельность сектантскую развернул, что сами селяне потребовали вышибить его.
Фамилия ретивого была какая-то убогая, пастушья, может быть, скоморошья: Дудко́.
— Откуда у тебя эта агитация — «облекитесь во всеоружие божие?» — спросил его, приехав к нему самолично, Павел Матвеич."
"— Из послания к ефесиянам, глава шестая, стих одиннадцатый и двенадцатый, — охотно отвечал сухой, жилистый и коренастый Дудко́, от которого пахло давно не мытой одеждой и телом.
— Это что за послание такое?
— Библия, товарищ начальник, — охотно отвечал Дудко́, — столешница, хундамент, на которых уже тысячелетие держится жизнь верующих и заблуждающихся.
Он отвечал сдержанно, но весело, с улыбкой, не глядя на собеседника, а отводя взор или глядя поверх его. Но чтобы уронить достоинство, степенность свою, — нет, этого у Дудко́ не было.