И пусть никитинский степной огонек нам будет ясен — мы знаем теперь, откуда он к Павлу Матвеичу пришел. Да и народная луговая ивушка подсказала ему образ одинокой дочери-ивушки, какую бы он, отец, пооберег. Все так. Но в этом и сила всего хорошего на свете, что оно живет, незаметно входит в душу и сердце, а потом незаметно и в другом добром обращается. Ведь и до этого читал и Никитина, и Кольцова, и других когда-то Павел Матвеич. И это хорошее забытое бессознательно так в нем хорошим обратилось, что и сам он чуть поэтом не стал.
И с этого раза, разгоревшись, Павел Матвеич толстую записную книжку завел и стал многое в нее записывать. И хорошее что-то было в этих записях. Вот что однажды ранней зимою он записал себе в книжку:
«Кусты и липы перешли все на зимнюю форму и стояли в блестящем инее»."
"А позднее и такое появилось у него в этой книжке:
«Васильки на моем столе такие синие, что напомнили мне и детство и юность. А сегодня они поседели и осыпаются.
Однажды он даже прочитал некоторые свои записки Аполлону Чичибабину, с которым познакомился случайно в одну из поездок в район в гостинице и которого вскоре специально разыскал и навестил в редакции областной газеты.
Чичибабин прочитал записи и сказал:
— Ну что же, продолжайте и делайте их покрупнее. Что выльется в стихи — то стихи, а что в прозе — то как заготовки пойдет для рассказов.
Но, выйдя от него, Павел Матвеич рассмеялся.
К этому времени больше всего его занимал вопрос: как разойтись с Клавочкой? «Скучная жизнь моя пройдет, наступит и веселье, — размышлял он. — А вот как с ней развестись, я не знаю». Клавочки он побаивался и даже ожидал от нее каверз. Каких? Да как — каких?! Придет вдруг к начальству и скажет, что муж у нее подлец, что он мерзавец.