Ему ничего не стоило спрятать между пальцев лезвие и опустить его в щель между клавишами. — Мещерский помолчал. — Все эти разрозненные детали, ребята, — крашеные волосы, бритва, его истеричность, фатализм, пристрастие к мелодраматическим выходкам и при этом поразительная жестокость и хладнокровие, страстное упорство в достижении цели, наконец, эта его слепая ненависть, — все это составляющие элементы этой противоречивой и трагической натуры. Образно говоря, Корсаков постоянно ранил себя о разбитые им же самим стекла.
— Не впадай в патетический тон, — вздохнул Кравченко. — Я ж просил тебя, Серега.
— Я не впадаю. Я просто хочу его понять — и понимаю.., вроде бы. Я не знаю, что делал бы на его месте сам, если бы все ЭТО, весь этот ужас с инцестом, выпало бы на мою долю.
Сидоров на это замечание только брезгливо передернул плечами.
— Дальше давай, — подстегнул он. — Заканчивай историю, но сначала…
Они снова выпили по сто, потом еще по сто.
— А до конца уже недолго. — Мещерскому стало жарко. Он скинул куртку, оставшись в одном свитере. — Второе убийство разрушило этот дом, эту семью почти до основания. Корсаков видел это: мир его матери тоже обратился в ничто, как и его собственный. И он понял, что почти уже добился того, чего так жаждал. И вот тут он снова задумался, начал колебаться. Ненависть диктовала одно: убей, отомсти. Но ведь прежде их — убийцу и жертву, многое связывало: близость и… Нам трудно это понять, что тогда происходило в его душе, что он чувствовал.
— Эдип, — Кравченко выдал это без малейшей иронии, — Эдип-одиночка…
— Я думаю, что Корсаков не убил бы мать, несмотря на всю свою к ней ненависть, если бы только она не взяла себе новую игрушку — Егора Шипова, который так, по-моему, и не научился различать итальянских фашистов и римских легионеров, — продолжил Мещерский.