А поймали меня — дурака, — вздохнул Тихон и продолжил: — Как партизана, повесить хотели. А тут на мое счастье подвалил какой-то с местной блядешкой. И спрашивает, указав на меня, знает ли? Та глянула и говорит: «Не местный. Иначе не он, так я сама бы его на себя затащила». И тогда из партизан меня в окруженцы произвели. А таких не вешали. И отправили в Освенцим. Там я на таких, как сам, напоролся. Тоже после боя свои не подобрали. За мертвых сочли. А может, отступали в спешке, не до нас им было. Сдружились мы с мужиками.
— Так ты там до конца войны пробыл? — затаив дыхание, спросила Дашка.
— Да. В особом бараке. На нас опыты ихние доктора проводили. Вводили в вены всякую гадость и наблюдали, как борется организм с болезнью в состоянии голода. Мне сказали, что я десять смертей пережил… Только зачем — не знаю. Вдвоем мы дожили до освобождения. Когда наши открыли барак, мы подумали, что сошли с ума, русскую речь услышав.
— БылО бы за что мучиться. В плену, как я слыхал, миллионы перебывали. Лучше б вы там и остались, чем так вернулись, — подал голос Кривой, отпетый ворюга, который, по его же признанию, из каждых десяти лет сознательной жизни всего год гулял на свободе.
Тихон тогда лишь взглядом огрел его. Да кулаки сцепил. Но, глянув на Дашку, сдержался.
В этот вечер, после работы, он впервые пришел к ней в гости, крепко сцепив пятерней зеленое горло поллитровки.
Дашка приняла гостя радушно. Он ни о чем не спрашивал ее. О себе добавил коротко, что семья от него отказалась.
— Выпьем за мертвых среди живых. За покойников без покоя. За пасынков судьбы.
Баба выпила одним духом.
Слова Тихона вскоре перестали доходить до слуха. Да и говорил ли он? Может, слышалось Дашке что-то свое, сокровенное, не услышанное никогда.
Утром проснулась она прижатой к стенке на узкой железной койке в своей каморе. Тихон спешно одевался. Едва не проспали вахтовую машину. Бежали к ней вдвоем, задыхаясь. Успокоились, лишь усевшись в кузове.