– Еремушка, родной мой, – постепенно Анфиса уняла заикание, – внуки наши… Степины детки… они жить будут… они не помрут, я чувствую, я знаю… Радость какая непереносимая! Счастье в сердце не помещается…
– Ну что, что ты? – гладил Ерема жену по спине, терся о ее плечо лицом, промокая слезы. – Все ведь хорошо.
– Очень хорошо! Наврала мышь проклятая, напраслину каркала.
– Ты о чем, Фисонька, какая мышь каркает?
– Да это я так… Не буду сейчас об этом… Ой, Ерема, ты чего? – плакала и улыбалась Анфиса. – Ты чего, дедушка, удумал?
Муж расстегивал ей блузку на груди.
Жалость к женщине всегда возбуждала его. А сейчас жалость смешивалась с ликованием, с восхищением женой, которая открылась ему обликом неожиданным и прекрасным.
– Крокодилица? – не без лукавства спросила Анфиса, откидываясь на кровать и принимая тяжесть мужниного тела.
– Нет, – пробормотал Еремей и без обычной издевки, ласково-страстно добавил: – Королевна!
Их слезы смешались, и тела сплелись.
Радость и счастье – негаданные, противоположные ожидаемым событиям и потому еще более острые и сильные, слезы восторга – все это смело́ в Анфисе напластования внутренних запретов и железных правил, никогда, впрочем, и не ощущавшихся ею как насильственное подчинение чужой воле, чужой морали.
Впервые в жизни Анфиса чутко откликалась и телом, и дыханием, и стуком сердца на ласки мужа. Необычность ощущений была настолько поразительной, что Анфисе казалось, будто она – уже не она, а какая-то другая женщина, влезшая в ее тело и получающая неземное удовольствие. В финальном толчке их голоса слились – победно-освободительный стон Еремы и протяжный неукротимый вой Анфисы."
"Марфа и Нюраня сидели в горнице. Они видели, как сама не своя скрылась в родительской спальне мать, как бросился за ней отец.
– Может, с Парасенькой что? – прошептала Марфа. – Отходит?
– Типун тебе на язык! Василий Кузьмич шприцы бы потребовал для инъекций, случись что.
– Или шипцы…
– Марфа, какие шипцы, когда дети уже родились?
И тут из родительской спальни донесся стон-вой.