Почти беспамятную, со вздувшимися каменно-болезненными грудями, которые пришлось резать, точно брюкву, по кругу.
Со Степаном, расстрелянным по решению трибунала, она не простилась, только короткую весточку-записку получила.
«Кланяюсь. Простите. Скажите Парасе, пусть постарается детям образование дать».
Она плакала над этой записочкой и еще не знала, что будет плакать над ней многие годы, держала на вытянутых руках – чтобы слезы не размыли буквы, написанные химическим карандашом.
Приняла непростое решение – пусть увозят Фроловы Васятку, коль отцовская воля, коль он образование превыше всего ставит.
Однако когда вернулась после больницы в колхоз и оказалось, что Фроловы уже уехали вместе с Васяткой, затряслась от гнева – не дали с большаком проститься, слов напутственных сказать. Она сама бы им сыночка вручила, зачем же увозом?
Фроловы оставили записку. Жизнь начиналась какая-то… записочная.
«Прасковья Порфирьевна!
Ваше молчание мы вынуждены расценивать как согласие. Будьте уверены, что Василий получит все лучшее, что мы сможем дать.
Последнего обещания Фроловы не сдержали.
Мария-кормилица принесла Аннушку – веселенькую, розовую, здоровую.
– Шибче, чем за своим, смотрела, Парася.
– Я верю.
– Дык поживем ишшо. Сама-то как?
– Смотри! – Парая расстегнула блузку и показала груди, исполосованные красными молниями рубцов.
– Ох, ё! – захлопнула ладошками рот Мария и закачала головой. – Дык как же?.. Дык что же?..
– На прикорм коровьим молоком Аннушку переведу. Но быстро нельзя. Василий Кузьмич говорил – постепенно. Ышшо покормишь?
– Да я ж! Да что ж! Дык она мене молочная дочка!
– Покрестим ее?
– Кода?
– Сейчас.
– Дык без попа нельзя!
– Можно! Если христианские матери хотят новорожденную в лоно нашей церкви ввести, то им позволено. Мне отец Серафим рассказывал, что в войнах христиане сами крестили детей, молитвы читали. Я молитву знаю, Марфушка научила.
– А чем сичас не война? – спросила сама себя Мария. – Лохань принесу. Есть у меня сподобная, за купель сойдет.
И бросилась из дома.