Провожая Кутепова и Витковского, Врангель прошел с ними до трапа, где их ждала шлюпка.
На Галлиполи опустилась ночь. Дождь прекратился и стало довольно светло. Перевернутая вверх рогами луна и большие южные звезды освещали пролив и город холодным мертвенным светом.
— Да, совсем запамятовал! — что-то вспомнив, сказал Врангелю Витковский: — С вами хотел встретиться французский подполковник, здешний оккупационный комендант. Кажется, его фамилия Томассен.
— Что ему нужно? — холодно спросил Врангель.
— Скорее всего просто хотел познакомиться.
— У меня на это нет времени, — отмахнулся Врангель. — Если у него возникнут ко мне вопросы, он без труда найдет меня в Константинополе.
— Обидится, — сказал Витковский.
— А вы скажите ему, что командующий очень сожалеет, что не смог его посетить. Надеется на встречу в ближайшее же время. И пошел он к черту вместе с остальными французами.
Издав длинный прощальный гудок, яхта покинула Галлиполи. И вскоре ее топовые огни растаяли в серых сумерках ночи.
Эта глава не имеет прямого влияния на сюжет романа, но она важна для понимания многих событий, истоком которых в той или иной мере является Византия. У кого из читателей возникнет желание более подробно познакомиться с историей «Трех Римов», лишь краем затронутой в романе, отсылаем к замечательному исследованию Б.П. Кутузова «Ошибка русского царя. Византийский соблазн».
Глава одиннадцатая
Слащёв, может быть, впервые за много лет здесь, в Константинополе, почувствовал, что такое свой дом, налаженный быт, семья.
Где-то там, в чужой теперь России, у него была жена Софья и дочь Вера, которой исполнилось уже больше пяти, и был отчий дом в Санкт-Петербурге. Но все это казалось ему давно прочитанной и почти забытой книгой. Это была книга о той давней патриархальной жизни с ее семейными вечерними чаепитиями, с горячечными спорами до рассвета, ни много ни мало, о судьбах России, с чопорными посещениями Дворянского собрания, куда их, молодежь, родители приводили для знакомства со своими сверстниками и сверстницами.
Иногда он пытался вызвать в памяти свою Софью и не мог. Она возникала в его памяти некоей абстракцией — ни одной конкретной черты лица: ни манеры говорить, смеяться, сердиться — ничего. Все забылось.