Добрая она… Дай, я тебе за доброту твою в рожу-то харкну!
Глаша остановилась.
– Луша, постой, не кричи. Что с тобой приключилось? Отчего, ты хромаешь?
Лушкино серое лицо скривилось, словно от зубной боли, дрогнули белесые брови, на лбу расцвели красные пятна, уголки сизых губ скорбно опустились, и она заплакала, размазывая слезы грязными руками.
– Что случилось? A-то вы не знали?
– Я ничего о тебе не знала.
– Владимир Иванович тогда зимой принародно меня ославил, выставил на мороз, хотел язык оторвать.
– За что? – Глашины глаза распахнулись от удивления и ужаса.
– За то, что я правду о нем рассказала. За то, что он сожительствовал с мужиком-инородцем. Я же их тогда в охотничьем домике застукала. Увидала, как барин свой уд окаянный пихал в непотребное место. Увидала, да сдуру болтнула об этом. И поплатилась сполна. Язык он мне не отрезал, но исхлестал в кровь и в солдатский полк отдал. А я сразу же тогда после стояния на морозе али от страху заболела недержанием… Сплю ли, не сплю – сама не замечаю, как мочусь.
– Луша, возьми еще немного денег. Только постарайся не пить. Сходи к доктору, купи одежду, – Глаша протянула несколько купюр.
– За деньги благодарствую. Оголела я, как нищета одолела. А про вино, ты мне не говори ничего! Ты, барышня, не знаешь, как вино душу мою греет и боль от ран снимает. Пила и буду пить, покуда не подохну. Спасибо за деньги. Теперь мне надолго хватит тоску-печаль заливать. Прощай, красавица! Скажу, что зря я тебя не любила… Не махневской ты породы, потому и добрая.
И она поковыляла восвояси, словно утка, загребая больной ногой дорожную пыль. Глаша постояла немного, глядя ей вслед, и побрела в сторону деревенского погоста.
Здесь под сенью огромных дубов и лип, распустивших свежие листья, в благоухании цветущих ландышей, хоронились деревянные, теплые от весеннего солнца кресты. Сын и мать были похоронены рядом.