Партаки именно белели, этак зловеще, вызывая мысли о меле, пудре, хлорной извести и порохе. И еще почему-то о проказе. Держался негр, впрочем, с достоинством.
– Всем, сука, бля, сидеть на жопе ровно! – грозно рявкнул он по-русски, причём без малейшего акцента. – Вы все, сука, бля, теперь заложники! Заложники, такую мать, и дышать будете, как я скажу. – Он неожиданно расхохотался, пошёл по салону, приплясывая, вихляя всем телом. – А вдох глубокий, руки шире, приседайте, три-четыре…
Хмельное бешеное веселье испарилось как по волшебству, и весьма неожиданным образом.
– Холера… Ты? – Вместо похотливого торжества, коего в данной ситуации вроде следовало бы ждать, вид у него сделался как у ребенка, у которого приготовились отнять любимую игрушку. – Дьявол! – огорчился он, шмыгнул носом, всхлипнул и торопливо двинул на выход.
– Эй, Чёрный, подожди. Притормози, Чёрный… – в некоторой растерянности покричал ему вслед Харя. Тоже выругался, вздохнул и повернулся к товарищам, державшим в руках автоматы. – Ну ты смотри, сука, бля, все запортачить и свинтить! Как есть в натуре вольтанутый. А, Ржавый?
– Чёрный болт, ниггер, что с него возьмёшь, – отозвался Ржавый.
– Сам ты, кореш, жертва аборта, – вклинился в разговор третий, жилистый, татуированный и мрачный. – Кто вертухаев замалинил?[126] Кто буркалы их позорные отвёл, а? Кто с понтом собак уконтропупил? Кто…
– Ну всё, хорош базлать, – оборвал Харя. Выругался в незапамятный раз и обратился к пассажирам: – Всем сидеть на жопе ровно, не вошкаться, пакшами не махать, языками не чесать. Торбы, сидоры, погреба[127] и углы[128] к осмотру. Бабки, хавку, зелень и рыжьё в оркестр.
– Бьянка, ты с ним что, знакома?.. – Рыжий бородач глянул вслед чернокожему, уже исчезнувшему за ёлками. – День свободы Африки, блин…
– Так, приватно познакомились в Америке, – манерно усмехнулась его спутница. Жутких зэков, приближавшихся по проходу, для неё как будто не существовало. – Кругом, знаешь ли, ядра летают, ужасный этот «Монитор» долбит, точно дятел…[129] Шум, гам, кровь, вонь.