Люди начали расходиться по домам, причем шли осторожно, держа наготове средства самообороны. Последними из клуба вышли три человека: совершенно отрешенный от всего Лукьянов, продолжавший сжимать в руке револьвер, принявшая его на ночлег женщина, и Емельян Егорович.
Савелий Иванович ясно понял: его жизнь разделилась на «до» и «после». Потом были грязные сени с какой-то бочкой, кучкой дров и истошно мяукающей кошкой.
Как в каком-то полусне, его заставили раздеться, но ощущение тревожности, захлестнувшее душу, заставляло сжимать наган и готовиться к неизбежному.
Савелий Иванович лежал на пахнущей затхлостью простыне, и лунный свет, проникавший в маленькое оконце, бередил душу и не давал уснуть. Нахлынул запах женского пота, молока и сена, и Лукьянов полностью отдался во власть происходящему.
Окровавленное лицо Блюхера, прижавшееся к тусклому стеклу, не смогло выдернуть Савелия Ивановича из сладостной истомы.
Женщина среагировала первой и метнулась в чулан за ружьем. Звук упавшей кастрюли стряхнул с Лукьянова сказочную эйфорию и заставил вернуться на грешную землю.
Кожа с лица оперуполномоченного была содрана, на разорванных губах играла мертвая ухмылка. Неестественно выпуклые глаза горели сумасшествием. В горле у Савелия Ивановича застыл нечеловеческий вопль, и в этот момент начало плеваться огнем ружье. Потом звякнул крючок на входной двери.
– Савелий, Савелий! – кричал пронзительный женский голос. – Не выходи!
Растрепанная баба, одетая, несмотря на мороз, в ночную рубашку и валенки, трясущимися руками пыталась перезарядить двустволку.
"Оперуполномоченный с неожиданной прытью бросился к сараю и схватил прислоненные к нему вилы. Пригнувшись, он и Лукьянов стали кружить друг напротив друга, как бойцовые петухи.