А теперь и здесь – ни того, ни другого. В Израиль он не вернется, потому что никогда не сможет выучить этот искусственный язык. А без языка человек теряет восемьдесят процентов своей индивидуальности. Тогда что же остается?
– А вы еврей? – спросила Татьяна.
– Наполовину. У меня русский отец.
– Это хорошо или плохо?
– Что именно? – не понял Картошко.
– Быть половиной. Как вы себя ощущаете?
– Как русей. Русский еврей. Я, например, люблю только русские песни. Иудейскую музыку не понимаю. Она мне ничего не дает.
– Вы хотите сказать, что русские меньше любят своих матерей?
– Я хочу сказать, что в московских богадельнях вы никогда не встретите еврейских старух. Евреи не сдают своих матерей. И своих детей. Ни при каких условиях. Восток не бросает старых. Он бережет корни и ветки.
– Может быть, дело не в национальности, а в нищете?
Картошко шел молча. Потом сказал:
– Если бы я точно знал, что существует загробная жизнь, я ушел бы за мамой.
Татьяна посмотрела на него и вдруг увидела, что Картошко чем-то неуловимо похож на постаревшего Мишу Полянского. Это был Миша в состоянии дождя. Он хотел выйти из дождя, но ему не удавалось. Вывести его могли только работа и другой человек. Мужчины бывают еще более одинокими, чем женщины.
Однажды зашли в часовую мастерскую. У Картошко остановились часы. Часовщик склонился над часами.
Когда вышли из мастерской, Татьяна спросила:
– Как вы можете верить или не верить в загробную жизнь? Вы же ученый. Вы должны знать.
– Должны, но не знаем. Мы многое можем объяснить с научной точки зрения.
– А он мог бы его открыть? Теоретически обосновать?
– Кого? – не понял Картошко.
– Бога.
– Это Бог мог открыть Эйнштейна, и никогда наоборот. Человеку дано только верить.
Неожиданно хлынул сильный майский дождь.
– Я скорпион, – сказала Татьяна. – Я люблю воду.
Вокруг бежали, суетились, прятались. А они шли себе – медленно и с удовольствием.