— Не успели вовремя глаза прикрыть, вот и не до конца… Ах, что за глупости! — а у самой сердце сжалось, вспомнила, как кольцо выскользнуло на ладонь из-под холстины сорочки девицы дворовой, расплакалась тихонько.
— Ну, дура ты, Глашка! — рассердилась Пантелеевна, прижала к себе Анну, погладила, успокаивая по спине. — Только барышню огорчила болтовней своей! Вот я тебе-то по губам-то дам ужо! Не слушай ее, милочка моя, глупая она, ты верно, душенька моя, сказала то…
Но Анна уже не могла не думать об этих словах. Вспоминала, верно, ли у Бранова были глаза полуоткрыты или все наговаривают суеверные холопы.
Но так и не могла вернуться в тот день, когда прощалась с ним в церкви. Только общие черты какие-то вспоминались: треск свечей, запах ладана, размерный голос отца Иоанна и ладони, сложенные на груди, такие белые на фоне ярко-красного ментика.
А спустя несколько дней вдруг увидела Бранова во сне. Тот казался живым и что-то рассказывал ей, ведя по саду, словно и не было этой войны, и не было французов окрест.
Словно все были рядом: и Петр, прохаживающийся по аллее вдали под руку с Полин, и Павлишин, что-то декламирующий кружку дам, сидевших полукругом в тени тента, натянутого над их креслами. И Андрей, идущий к ним с Брановым из парка, которому гусар передал ее ладонь, напоследок коснувшись их губами и прошептав еле слышно: «Вынужден оставить вас…»
Она проснулась тогда среди ночи с бешено колотящимся сердцем в груди, перепуганная, едва соображающая, где находится. Сама бы не смогла объяснить, что именно ее напугало в этом сне, но чувствовала, как бьется в груди страх, словно птица в клетке.
Оттого и решилась ехать на следующий день в село вместе с отцом — тот ехал к отцу Иоанну обсудить вопросы десятины, которую каждую осень отдавал священнику. Захотела зайти в храм (пономарь, горбатый Алексий, открыл бы только для нее церковь), поставить свечи перед образами, помолиться на коленях перед распятием святым.
Странно, но коляску вдруг решился сопровождать до села верхом и Лозинский, утверждая, что довольно окреп, чтобы попробовать выехать в седле.
Михаил Львович нахмурился, явно недовольный этим неожиданно вызвавшимся в сопровождающие поляком. Он косо посматривал на того почти все время пути, постукивая тонкой тросточкой по голенищу сапога. Глубокие складки на лбу ясно свидетельствовали о том, что он был огорчен. И не только поляком, что красовался ныне перед Анной, с трудом управляясь с поводьями, которые был вынужден держать одной рукой.