Но тем самым он выдал бы себя, оттого приходилось лишь стискивать зубами уголок покрывала, под которым Петр лежал на матрасе, и давить в себе этот вой.
Сперва он совсем не хотел жить. Совсем. Ехал в Москву на той самой телеге, равнодушно глядя в небо над собой. Серое — днем, чернильно-черное — ночью. Только морщился от каждой колдобины на дороге, каждой ямы, в которую проваливалось колесо телеги, отчего тело сотряс приступ безумной боли, вспышкой ударяющей от того места, где еще недавно была его нога.
А потом апатию сменила ненависть.
— Что нам делать, барин? Все здесь в доме. Никто не смел даже с места двинуться, — говорил он, пока Петра выносили лакеи из телеги и аккуратно несли в дом.
Дворецкий снова прислушался к звукам, идущим с улицы, запруженной экипажами и телегами, пешими путниками и яростно ревущим, мычащим и блеющим скотом. Ему до смерти хотелось влиться в их ряды, спасаясь от Антихриста, что шел на город с полчищем войск. Но бросить дом и хозяйства, бросить оставленное ему имущество (пусть и малую часть — остальное успели увезти на подводах к Туле) он не мог.
К вечеру Петр напился, стремясь укрыться за пеленой алкогольной эйфории от страшного настоящего, которое не давало ему даже вздохнуть без слез, без распирающей тело боли, как физической, так и душевной.