Театр оперы и балета, в котором она так и не успела выйти на сцену, сейчас выглядел поверженным колоссом — разрушенный бомбардировками, разграбленный, опустевший, он стоял среди пожарищ и руин немым напоминанием того, как изменилась жизнь Лены.
Она помнила этот летний день, о котором говорил Ротбауэр. Тогда из театра вынесли почти все, что так тщательно создавалось для этого храма Мельпомены: мебель, декорации, люстры, портьеры, костюмы и аппаратуру. Даже нотные листы вынесли. Лена помнила, как издали наблюдала погрузку театрального имущества, затерявшись среди любопытствующих минчан, собравшихся поглазеть очередной грабеж Минска захватчиками.
Лене пришлось закрыть на какие-то секунды глаза, чтобы не показать своей ненависти, вспыхнувшей при этом воспоминании. Она не видела сама, но говорили, что при этом грабеже даже убили пожилого работника сцены, который пытался защитить родной театр.
— Любопытно было, почему ты скрываешь это, — продолжил тем временем Ротбауэр, глядя на нее цепким взглядом. — Я даже думал, что ты специально приставлена ко мне коммунистами. Поглядывать, подслушивать, вынюхивать… как они любят.
Лена с силой сжала незаметно для немца ладонь в кулак, чтобы ногти больно впились в кожу.
Он ничего не сказал толком. Это всего лишь подозрения. И она действительно не виновата в том, о чем он говорит сейчас. Якова пока не интересовал жилец, занявший место в их общей квартире. Несмотря на то, что Ротбауэр был заместителем руководителя минского отделения Оперативного штаба АРР[10] и был очень близок верхушке генерального комиссариата и частенько бывал в доме Кубе, Яков никогда не спрашивал при встречах о нем.
— Йенс! — вдруг крикнул Ротбауэр, призывая денщика, и у Лены все оборвалось внутри. Вот сейчас вместе с денщиком в комнату войдут полицейские, и ее отведут в гестапо.