И порою хотелось закричать, вцепиться в волосы служанке, кинуть в нее щеткой для волос или расплакаться и рыдать, пока вовсе все ее горе слезами не вытечет. Скажи кому – не поймут.
Анна и сама себя не понимала.
Ревновала ли она?
Отнюдь нет: за прошедшие годы она успела примириться и с норовом своего любовника, и с его непостоянством, когда Петр, исчезая на целые дни и недели, и не думал даже записочку короткую ей черкнуть, а после, вдруг, будто вспомнив про Анну, писал длинные письма. Сама собой иссякла ненависть к царице.
Не верил он им…
И пусть себе. Нет, в ином дело… А в чем? Как узнать?
Анна, поддавшись настроению, велела заложить выезд. Одевалась долго, придирчиво перебирая наряды. Хороша… как есть хороша… пусть и шепчутся, что снулая она, словно рыбина. Кругом лжецы, кругом завистники, ну да Анне все равно.
Куда ехать?
А не знает она! Куда-нибудь, лишь бы быстро, прочь от дома, от терзаний, от всего, что душит ее. И кучер свистнул, щелкнул кнутом, срывая коней с места. С гиканьем, с криками полетели они по улице, пугая нищих и воронье… пять лет прошло, а все-то в Москве по-прежнему. И пусть Петр признает, что российский закостенелый уклад ломать надобно, да только не спешит с этим. Прежде-то матушка ему мешала, но уж год как не стало грозной медведихи, царицы-матушки Натальи Кирилловны.
Воевать вот вздумал, да не с Крымом, как его сестрица, которую многие все чаще вспоминали, но на Азов войско двинул… не сидится ему в Москве, к морю его тянет.
Слышала Анна про этот поход, что тяжек он был безмерно, неудачен, что многие люди сгинули зазря. И вновь зашептались в народе. Дескать, знак это свыше: Господь карает безбожника, старые заветы отринувшего.
Он же словно и не слышал этого ропота, с упрямством своим, которое было сродни безумию, вновь готовился ударить по Азову. Но, битый, Петр мыслил иначе. И развернул в Воронеже небывалое строительство. День и ночь стучали топоры, строились галеры. Стягивалось войско, зализывало раны, вот пройдет зима – и вновь двинется Петр Азов воевать.