Он давно кончил, еще в двадцать третьем, его оставили при консерватории, понимаешь?
Я обняла Нину:
— Вот теперь, когда ты не спрашиваешь, серьезно или несерьезно, я верю, милый друг, что это серьезно.
Мне хотелось, чтобы девочки тоже поздравили Нину, но она не пустила меня, и мы болтали до тех пор, пока из Лениной комнаты не донесся многозначительный кашель. Нина заторопилась:
— Постой, да как же твои дела?
— Ничего, пока сдаю хорошо. Но впереди, ох, самое трудное! Хирургия.
— А комиссия по распределению была?
— Вчера.
— И что же?
— Еще не знаю.
— Но ты останешься в Ленинграде?
— О нет! Да мне никто и не предлагает.
Это было правдой: с тех пор как уехал Николай Васильевич, на кафедре перестали говорить о том, что он предлагал мне остаться в аспирантуре.
— Как же так? — с огорчением спросила Нина. — И не дают выбирать?
— Дают. Я, например, попросилась в Лопахин.
— Не может быть! Вот здорово! Тогда мы будем видеться часто!
— Погоди, еще не дадут!
— Да что ты! Ведь это нам с тобой кажется, что Лопахин — прелесть! А для других это страшная глушь! Дадут!
Многозначительный кашель повторился, и я поскорее простилась с Ниной.
Душным июльским вечером я выхожу из института и поворачиваю не направо, как обычно, к общежитию, а налево — все равно куда, к трамвайному парку. Только что кончилось торжественное собрание нового выпуска молодых врачей, слова доверия и надежды еще звенят в голове, лица товарищей, похудевшие, счастливые, еще мелькают перед глазами.
Я захожу в незнакомый садик на берегу Невы, и девочки, до сих пор старательно игравшие в «классы», с удивлением смотрят на тетю-чудачку, которая ложится на скамейку и как зачарованная смотрит в прекрасное, еще подернутое дымкой жары, остывающее вечернее небо.