Во дворе и в школе никто не отличал евреев от неевреев, а вот Юра отличал. Отец и мать тоже отличали.
Антисемитизм Шароков был дремучий, охотнорядский. В их памяти копошился какой-то еврей еще с тех времен, когда отец и дед портняжничали на Москворецкой улице, а рядом в переулках Зарядья, возле Глебовского подворья, жили евреи, там же стояла ихняя синагога. Над ними — портными, шапочниками, скорняками — потешались магазинные молодцы. Теперь они из бесправных вдруг выскочили к начальники. Свой брат, Иван, неграмотный мужик, завладел властью — это нестерпимо, еще нестерпимее, что он поделил власть с Янкелем.
То, что Дьяков женат на Ревекке, Юра относил за счет его собственной неприглядности. Ничего он Дьякову о евреях не говорил, он вообще о них не говорил. Даже дома, когда отец упражнялся на эти темы, Юра только усмехался.
Семья теперь представляла для него серьезную проблему.
Отказаться от частной практики старик не пожелал ни под каким видом, это была его форма независимости от треклятой власти. На фабрике он никто, простой рабочий, здесь — хозяин. К нему пробивались самые шикарные московские дамочки и не могли пробиться, заискивали, не смели торговаться. Ему нравились красотки, их ножки в ажурных чулочках, их кокетство, пусть даже вызванное желанием подольститься. Он предпочитал заказчиц молодых и красивых, даже красивым еврейкам соглашался шить иногда, такие бывают чернявочки — закачаешься! Лишь бы баба молодая, свежая, ядреная, он любил полнотелых, полногрудых, старухам, даже пожилым женщинам не шил, талии нет, нет того вида.
Отец был единственным человеком, которого Юра уважал, к которому был привязан, ценил его житейскую мудрость. И знал: он для отца тоже единственная привязанность. Володьку отец бил нещадно, Юру не тронул пальцем.